— Ежели что случится, семью будем беречь. Иди, Александр Степанович.

…В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы. На каменном пятачке, нависшем над самой пропастью стоит табачный сарай — толстостенный, из звонкого известняка.

Внутри пусто, под ветерком шуршат сухие листья. Только на чердаке какой-то шум — там притаилось несколько наших бойцов.

Кто-то подходит к сараю, осторожно стучит прикладом в дверь. Стук повторяется все сильнее. Чужой говор, потом тишина. Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь и затихает. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки, переплетаются на потолке.

Гитлеровцы входят, рассаживаются. Один из них остается у дверей с автоматом наперевес.

Медленно подползает рассвет.

Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь — рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они спали. Где-то за стеной, подпрыгивая на сизых камнях, шумела река, а за ней, за крутой каменной стеной, гудели горы: под Севастополем просыпался фронт.

В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки. Они шли издалека, вдоль дороги.

Немецкие машины ползли к тоннелю.

С чердака полоснул автомат. Ни один немец не успел подняться. Куча солдат только судорожно вздрогнула и замерла. Предсмертным стоном ахнул у дверей часовой.

— Забрать оружие, документы, а их швырнуть в пропасть! — крикнул Терлецкий и первым прыгнул с чердака. — Быстро!

Через четверть часа все было покончено, пол засыпан толстым слоем табачных листьев.

Рассвело. Терлецкий увидел тоннель с зияющей пастью. Ночной партизанский взрыв оказался слабеньким.

Там, где шоссе разделялось надвое — на Меллас и на тоннель — становились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты. Один взвод пошел по правой стороне шоссе, а другой, прижимаясь к обрывам, скрылся в ущелье.

— Иоганн! — голос шел снизу.

— Не стрелять. Подойдут — штыком! — приказал Терлецкий.

— Иоганн! Иоганн! — голос уже хрипел у самых дверей.

Она скрипнула, приоткрылась, показалась каска и тут же покатилась по желтым табачным листьям.

Взводы подошли к тоннелю, облепили его. Солдаты сбились у зева, начали отшвыривать камни.

Одновременно ударили четыре пулемета. Тех, кто был у тоннеля, сдуло, как ветром. На камнях остались убитые.

…Прошло двадцать пять часов. Уже на табачном сарае не было ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, осталось в живых пять пограничников с Форосской заставы.

Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.

— Осталось десять гранат, сто сорок патронов, товарищ лейтенант, — доложил ему сержант.

Подошли танки. Они повернули орудия на сарай и ударили прямой наводкой.

Пограничники выскочили за один миг до того, когда новый залп до основания слизал всю правую часть сарая.

Они ползли по головокружительной тропе на четвереньках, а по ним не прекращались залпы.

Вставало солнце, таял белесый туман, вдали темнело море, но у тоннеля все еще стреляли пушки. Они били в пустоту.

…К начальнику штаба Балаклавского отряда Ахлестину ввели пять пограничников. Один из них, высокий, с серыми главами, опаленный до черноты, приложив руку к козырьку, отрапортовал;

— Группа пограничников из боевого задания… — и упал.

Ему разжали челюсть, влили спирт. Он, глотнув воздух, открыл воспаленные глаза, спросил:

— Есть связь с Севастополем?

— Есть…

— Доложите, что пограничники держали фашистов у тоннеля двадцать пять часов… сорок минут…

— Так это вы сражались у Байдарских ворот? — спросил Ахлестин, но Терлецкий ответить уже не мог…

Шли дни…

У подножия скалы-великана, темной громадой нависшей над ущельем, еще в недавние времена вился едва приметный звериный след. По нему барсуки спускались на водопой. Теперь след расширился, утоптался и стал партизанской тропой. Взяв начало на дне ущелья, она шла кромкой скалы, потом, сделав неожиданный поворот, падала и обрывалась у входа в пещеру.

В глубине пещеры, с высокого свода спускались сталактиты, похожие на гигантские крученые свечи..

Под темным сводом блекло мигали огоньки — горел трофейный кабель. На стенах плясали длинные тени, сталактиты таинственно светились.

Кучками сидели партизаны в ватниках, шинелях, румынских папахах, в постолах, кованых трофейных ботинках. Сдержанно переговаривались.

В углу примостился Терлецкий. Он был очень худой, с желваками на щеках, но подтянут, чисто выбрит, в полной командирской форме, правда, потрепанной и местами обгоревшей.

Терлецкий уставился в свод и тихо пел: «Ты постой, постой, красавица моя…».

Голос у него был скрипучий, резал слух.

— Перестань, тоска, — попросил командир отряда — черноглазый мужчина в барашковой папахе.

— Будешь держать в пещере — не то еще услышишь. Выпускай на волю.

— Не могу. Обнаружат немцы — все пропало.

Терлецкий подскочил к командиру, заговорил так, чтобы никто не слышал:

— Заживо хоронишь нас. Люди пухнут от голода. Не выпустишь — сам пойду. Он подумал и попросил примирительно: — Пусти, командир, на батарею. Она же бьет по самому Севастополю, а я там каждый камешек знаю…

В это время мы с комиссаром впервые пришли в Балаклавский отряд, который полностью подчинили нам. Судьба его очень беспокоила нас.

Пещера произвела самое угнетающее впечатление. Мне, например, казалось, что каменный свод вот-вот обрушится и всех раздавит в лепешку.

— Это же могила, — сказал я командиру отряда в первую же минуту встречи.

— Точно, — отозвался кто-то рядом. — Какая же польза Севастополю от того, что мы прячемся в этой каменной яме?

Я вгляделся в темноту и увидел… знакомого пограничника.

— Это вы?

— Так точно, товарищ командир партизанского района. Лейтенант Терлецкий.

Терлецкий!

И я тотчас же вспомнил о легендарном бое у тоннеля, о том, как был изъят староста-предатель из деревни Скели, как пленен начальник штаба немецкой артиллерийской бригады. Все эти подвиги были известны отрядам всего района, как известно и имя того, кто совершил их: Терлецкий! Мог ли я думать, что Терлецкий и тот «службист» — одно и то же лицо.

Мы молча смотрели друг на друга, пока я не рассмеялся.

— А мне все-таки влетело за нарушение пограничных правил. Платил штраф.

— Я знаю, товарищ командир, — сухо ответил Терлецкий и так же строго, как тогда, взглянул на меня.

Я перестал смеяться.

— Вы что-то хотели сказать?

Он стал горячо доказывать, что отряд держать в пещере — преступление, что он готов за свои слова отвечать.

— Хорошо, ваше предложение мы обсудим, — сказал я.

Командир отряда оказался человеком мягкотелым, слабым, держался главным образом авторитетом Ахлестина — партизана отменной храбрости, дерзкого. Но Ахлестин был убит в атаке, и у командира совсем опустились руки.

В эту же ночь мы решили покинуть пещеру. Терлецкий получил приказ уничтожить батарею у деревни Комары.

…Методично, через ровные промежутки времени, ухают немецкие пушки. Вспышки тревожат ночь; воздух как живой перекатывается по ущелью, с силой бьет в лицо. В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.

Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня-розовыми краями.

Терлецкий, прижимая худое тело к жесткой подмороженной земле, ползет по увядшим травам с терпким запахом полыни и горного чабреца.

Когда луч убирался, партизаны перебегали. Они перемахнули через проселочную дорогу и пырнули под можжевельник.

Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки.

Терлецкий видел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.

— Скорее, — прошептал Терлецкий.

Залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями поползли ближе к расчетам.

Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль, притих.

— Фойер! — кто-то скомандовал над самым ухом.